Они познакомились на одном из странных мероприятий, каких полно в большом городе. Демонстрировали полусумасшедших музыкантов-гениев. В большом городе, куда ни плюнь, – всюду гении. Как-то неловко становится обычному человеку. Сначала показали фильм о музыкантах. Фильм представлял режиссер, который специально для этого прилетел утром из Австрии. Австрийский, статный, с белыми волосами режиссер распространял по залу ароматы европейской свежести. Пожирал глазами тонконогих моделей-бабочек, впрочем, они пожирали его даже больше. Глаза-блюдца, не выражающие ровным счетом ничего, кроме усталости, смертной тоски по деньгам, наркотикам и алкоголю, не моргая гипнотизировали уставшего австрийца. Они не знали, что еще в самолете он решил, что хватит. Он уже не молод. Пора прекратить беспорядочный секс, наркотики и афтепати до утра. «Всех моделей не пере…» – подумал режиссер и твердо решил жениться. Если не сегодня, то по возвращении на родину уж точно. Хватит разрушать себя. Он талантлив и подавал надежды. Впрочем, они так и остались надеждами, но ведь еще не все. Еще не конец. Но он может очень быстро наступить, если продолжать в том же духе. Тут опять они. Глаза-блюдца. Ох, как он ненавидел их. Любил и ненавидел одновременно. Кто вообще придумал приглашать на мероприятия моделей – возмутительниц спокойного стабильного мужского мира? Им ведь совершенно все равно, что происходит. Какая музыка, что за фильм, какое течение. Они пришли, чтобы снимать, чтобы деньги, чтобы шампанское и тарталетки, и секс до утра, и отвращение хмельного утра. Но уж точно не за искусством. Так думал австриец, пока его не взяла под руку сногсшибательная блондинка. Вместо глаз – два кусочка льда, как будто ровно для одного стакана крепкого виски. «В последний раз…» – подумал режиссер.

Они познакомились там. Среди толпы пестрого полусумасшедшего бомонда. В воздухе парил запах индийских благовоний. Почему-то организаторы решили, что окуривать им помещение – это очень оригинально и создает соответствующе-гениальную атмосферу. От сладковатого запаха и полного отсутствия еды в желудке в течение суток она начала задыхаться. Голова кружилась. Еще эти туфли. Нарядилась. Дура. Толпа в зале становилась все больше. Ждали прибытия гениев из аэропорта. Воздуха становилось все меньше. Она решила выйти на улицу, но никак не могла пробиться к двери. Просто все шли в другую сторону, навстречу. Она с детства была робкой и не могла пробиться. Вот и сейчас. Теряя сознание у стены, все ждала, пока пройдут те, кто входит в зал.

– Так вам никогда не выбраться, – кто-то подтолкнул в спину, и она легко проскользнула в дверной проем. Просочилась через встречный поток. Закружила в толпе и никак не могла понять, где выход. Холодная, очень свежая рука сжала запястье и потащила за собой. Она бежала за ним в своих неудобных туфлях. По коридорам и лестницам старого завода, в котором организаторы устроили что-то наподобие закрытой богемной концертной площадки. Остановилась только на улице. Поток холодного осеннего воздуха без предупреждения ударил в лицо. Голова закружилась больше. Ноги совсем ослабели. Но злость все же успела родиться. Да кто такой?! Эта наглая холодная рука, которая почти насильно вытащила на улицу.

Прозрачные, почти белые глаза смотрели внутрь. Никогда не видела таких глаз. Настолько светлые, что почти сливаются с белками. Космически-инопланетные. Ощущение нереальности, если смотреть внутрь. То ли вода, то ли небо, то ли глаза. Трудно оторваться, если бы не губы. Она прилипла к ним взглядом, впилась всей природной силой собственных глаз. Одинокая мысль навязчиво стучала в висок: «Ничего не понимаю. Не понимаю. Язык… Что это я?..» Губы были бы слишком красивыми для мужских, если бы не шрам в углу рта. Довольно длинный, некрасивый, несимметричный. Настолько нелепый, что хотелось взять ластик и просто стереть его. Он не мог оказаться правдой. Этот уродливый шрам в углу самого идеального рта.

– Вам плохо? – шрам навязчиво-неприглядно изогнулся.
Все-таки правда.
– Плохо? – голубая прозрачность приблизилась почти вплотную. Аромат парфюма ударил в нос.
– С чего вы взяли? – грубо и зло получилось. – И зачем вы вообще меня потащили сюда? Я просила?
Она распалялась все больше, глядя на его красные ботинки из тонкой итальянской кожи. Пижон! Возомнил о себе. А эта рубашка? С маленькими нелепо-цветными космическими человечками. Что он хочет этим сказать? Но рубашка-то дорогая. И ботинки. И стрижка. Не понимаю.
– Все? Пойдем послушаем. Пропустим.

Холодная рука снова потащила ее внутрь. Она покорно плелась за ним вслед в туфлях на босу ногу, причиняющих дикую неконтролируемую боль. Теперь болели не только ноги. Болело внутри. Навязчиво и тревожно.
Музыки она не помнила. Только висок. Выстриженный ровно и странно. Как бы оригинальная геометрия? Пижон! Периодически кольцо толпы сжималось. Приходилось прижиматься к его плечу. Холодно-освежающему под шелковой тонкой рубашкой. Веселые человечки пробегали по ее коже, отставляя бугорки странно-необъяснимых мурашек. Да кто такой?!

У него было нелепое имя. До того странное, что даже не смешно. Гарий. «Такого имени больше не встретишь на постсоветском пространстве. Моя мама – определенно оригинальная женщина», – хрипло смеялся он. Не объяснял, почему такое имя. Она звала его Гарик. Он был не против. Друзья считали его гениальным. Вернее, гениально-талантливым. Так бывает. Все, за что берется человек, становится вдруг таким же талантливым. И дико популярным. Однажды Гарик решил, что хочет сделать стол. Не такой, как у всех. Совершенно необычный, ни на что не похожий стол. Работал над ним месяц, пока не довел до своего особого видения гениального стола. Стол сразу же стал хитом. Вдруг все люди большого города захотели его заказать. Ну, конечно, не все. А только те, кто считал себя человеком с тонким развитым вкусом. Или вдруг он решил, что хочет паять металл. Почему бы и нет?.. Это интересно. Гарий сидел ночами с паяльником. Отвратительный запах гари полз по элитному многоквартирному дому. Он курил. Мало ел. И круглосуточно паял. Пока не произвел на свет нечто очень оригинальное. Вдруг это стало брелоком для ключей. И Гарик получил тысячи заказов. Сделал малую часть из них – и потерял интерес. Резко. Так обычно и бывало в его жизни. Все происходило порывисто и резко. Как-то неуправляемо и само собой. Он был художник. Неуправляемый Гарик. Выставлялся. Продавался. Деньги были. Все, за что бы ни взялся, превращалось в деньги. Мощная харизма. Прикоснуться к холодно-свежему Гарику хотели все. Даже бабушки из соседнего подъезда. Такая была его сила, которая автоматически распространялась на все, что он делает.

Они сошлись стремительно и дерзко. Наперекор всему. Cовместились идеально по всей длине. Маленькая, красивая, немного нелепая женщина. Она почти не спала, вязала крючком непрактичные салфеточки, по-детски ждала чудес. И холодный странный Гарик с уродливым шрамом у самого рта, прекрасного и завораживающего, как старт самого мироздания. Она ничего не понимала в том, как нужно. Ему нравилась эта нелепая до боли беззащитность. Она варила ему кофе и уходила на рассвете, когда красное солнце только-только возникало над городом. Не хотела мешать гениальности. Может, просто боялась, что однажды он попросит остаться. Было страшно раствориться. С ним очень даже возможно. Гарик растворял ее, как крепкий растворитель свежую, не совсем еще высохшую краску. Она теряла цвет, если потереть с усилием. Наверное, просто любила, иногда не различая больше, каким был мир до той холодной руки. И был ли вообще.

Это случилось вечером. Почти темно. Фонари тускло освещали улицу, усаженную старыми липами. Она любила гулять здесь, держать его холодную руку, просто молчать. Наблюдать, как причудливо изгибается шрам, если смеется. Увидела не сразу. Подумала, что обозналась. Но нет. Знакомые красные ботинки ни с чем не перепутать даже в темноте. Они смеялись. Обнимались. Гарик держал ее за тонкую талию. Высокую, статную, недосягаемо прекрасную. Белые волосы спускались на его руку. Она физически почувствовала, как щекотно руке. И, наверное, даже тепло от густой гривы прекрасных волос. Рядом бежала девочка. Такая же беленькая. Она запыхалась от быстрого бега, и красные щечки переливались и блестели от едва заметных капелек пота. И пес. Это самое больное. Такой, как она мечтала. Маленький хаски. Белый с грязными пятнами серого. Как комок блестящего первозданно чистого искристого снега с каплями городской копоти и сажи. Раскосые глаза. Безостановочное движение. Девочка бежала за ним и звала по имени: «Матвей, Матвей, Мотя! Ко мне! Ко мне!» Странное имя для собаки.

Она согнулась от боли. Так и не нашла в себе силы уйти. Дышала часто и громко. С каждым вздохом в легкие проникало больше и больше боли. Пульсирующая кровь обжигала лицо. «Как это возможно? Он почти всегда со мной. Как может быть? Господи, почему так больно?» Они уходили дальше и дальше. Она дышала и дышала. Пока, наконец, не упала на мягкую осеннюю траву.

Желтая тусклая лампа упрямо светила в глаза. Руки кололо маленькими острыми иголками. Ноги онемели и, казалось, были связаны где-то в области лодыжек. Подтянула их к себе. Нет. Веревок нет. Попыталась повернуть голову влево и вправо. Увидела тумбочку и старую кровать. Растянутая сетка провисала почти до самого пола. Кровать пуста. Желтые солнца хризантем возвышались в простом стеклянном графине на старой потрепанной тумбочке. Хризантемы? Кто принес? Хорошие цветы. Тайные знаки особенной любви. Любовь. Сердце болезненно сжалось. В висках застучали молотки сумасшедшей боли, в горле пересохло. Хотелось крикнуть. В глазах, голове – всюду была вата. Белая, мягкая, тягучая. Прилипала к небу, заполняла рот, останавливала дыхание. Она почувствовала онемение ужаса. Вот сейчас. Именно сейчас она задохнется. Какая странная, какая нелепая получилась жизнь. Коротко. Все очень коротко. Безвозвратно и очень тупо. Красивые хризантемы упрямо желтили в глаза. Такие же холодные, как и Гарик. Она была согласна. На все. Пусть как есть. Лишь бы только жить. И трогать иногда его холодную руку. Прозрачные глаза с тревогой уставились на нее.

– Тебе лучше? Ты видишь меня?

Мгновение – и простой прозрачный графин летит прямо в Гарика. Он уклоняется. По комнате – треск, визг, разбитое стекло. Кто-то кричит. Почему-то кровь. «Я же говорила, не стоит пытаться. Уходите. Уходите!» Кровь на рубашке с веселыми человечками. Грязная измятая хризантема. Такая нелепо-желтая на стерильно-больничном полу. Укол. Ушла.

Какое-то время она почти не возвращалась. Потом получалось. И тогда писала письма. Одно или даже два в день. Отдавала их пухлой медсестре Любе. Люба была строга в жесткой накрахмаленной шапочке. Даже природная пухлость не смягчала ее больничной подтянутости. Как будто если Люба расслабится – тут же нарушится весь больничный быт. Страшно-безысходное расписание полетит к чертям, и худые люди в измятых пижамах не будут молча слоняться по коридорам по строго заданным маршрутам: к доктору, за таблетками, в туалет, в душ, в столовую. Не будут звенеть шприцы, ударяясь о металлические стерильные посудины. Не будут выдавать на посту лекарства и строго следить за тем, чтобы все было выпито. Не будут запирать в палате кричащую Маньку. Все, совершенно все нарушится. И Люба строже поджимала губы, когда шла по коридору, чтобы никто не заподозрил, как ей на самом деле глубоко и мучительно жаль. Жаль, что не стала врачом, так и осталась бегать медсестрой, хотя ей уже глубоко за тридцать. Жаль почти физически каждого пациента с его болью и тягучей, как банка застарелого малинового варенья, жизненной историей. Жаль. А этого нельзя. Так говорил главный врач на собрании, равнодушно сжимая тонкие, как ниточки, сухие губы: «Жалость неуместна в нашем деле. Жалостью вы наносите колоссальный ущерб прогрессу лечения». «Какой уж тут ущерб, – думала Люба, – когда она не спит совсем. Уже третий месяц. Как привидение бродит. Худая, почти исчезла. Все пишет-пишет эти дурацкие письма. Надо ж так любить». Люба вообще, как ни странно, глубоко верила в любовь. А также в то, что от любви можно смертельно заболеть и «сыграть в ящик». Вот уж такого она навидалась за свою долгую медсестринскую карьеру. Взять хотя бы деда Игната. Совершенно печальный, сухой, одинокий, он прожил в больнице два года и умер. Люба считала, что дед Игнат умер от любви. Неразделенной любви к своим собственным детям. Он гордился ими и никогда не забывал. До самой глубокой глубины. Даже в тот момент, когда был уже не здесь и сознание его прояснялось лишь на редкие мгновения. Он безошибочно называл имена детей и внуков. Переживал, что Маруське скоро в школу, а Данила никак не понимает математику, и, должно быть, курит оболтус. Да, точно курит. Деда Игната не проведешь. Черные глубокие глаза прояснились перед самой смертью. Люба тогда зашла в палату, чтобы взглянуть, как он. Ей стало страшно. Невероятные миры были в тех глазах. Никогда не забыть. Он больше не говорил, но Люба до сих пор помнит этот взгляд глубоко одинокого уходящего человека. Зорко. Из самой сути.

Люба дежурно пробежала по коридору, суетливо поправляя то там, то тут. В конце смены всегда забегала к ней. Чтобы убедиться, что худая, еще красивая женщина все так же бродит по палате. Или сидит на растянутой сетке кровати, поджав сухие тонкие ступни. Черные, еще блестящие волосы спускаются на белую измятую пижаму. Шелковая. Видно, что дорогая. У Любы таких отродясь не бывало. Балует ее. Видно, что страдает. Горе-то какое, а ничего не поделаешь. Люба заглянула в палату, чуть заметно приоткрыв белую обшарпанную дверь. Все, как ожидалось. Кровать, сетка, шелковая пижама, пустые глаза из сердца – прямо в окно.

– Все хорошо у вас?
– Люба, подожди. Я тут написала. Отправишь?
Люба тяжело вздыхает:
– Вы сегодня уже писали. Я еще то не успела отправить.
– Да. Я знаю-знаю. Ты уж прости меня. Я, наверное, слишком надоедаю тебе своими просьбами. У него выставка в пятницу. Понимаешь? Он очень волнуется, я знаю. Хочу быть рядом. Поддержать. Понимаешь?
– Я понимаю. Давайте, конечно, свое письмо. Мне ж нетрудно. Буду бежать домой, отправлю. Давайте, конечно. Только не надо волноваться.
– Не буду. Я не волнуюсь больше совсем после этих таблеток. Только вот голова. Все забываю, Люба. Понимаешь?
– Ну, это нормально. Так и должно быть. Зато вам лучше. Лучше.
– Спасибо, Любушка. Ты – наша фея.

Люба удивленно-смущенно хмыкает и слегка краснеет.

– Скажете тоже! Фея! Шестьдесят пять килограммов весу в фее не бывает. И Люба начинает забавно подхихикивать. Ее смех похож на громкую икоту, но очень заразительную. Настолько, что черноволосая худая фея начинает смеяться тоже. Тоненьким, детским, очень растерянным смехом. Она написала, что любит. И просит прощения. В каждом письме она просила прощения, толком не зная, за что. Просто чувствовала, что как-то очень виновата. Что все испортила, и он страдает. Чувствовала сердцем, но совсем не помнила головой. Факты больше не складывались в стройную логическую цепочку. Они бродили сами собой по коридорам мозга. Иногда стучались в запертую дверь, и тогда случались проблески, как яркая вспышка света, в которой приходили лица, обстоятельства, четкие даты. Впрочем, было лицо, которое никогда не уходило. Оно светилось по ночам, спускалось за завтраком с потолка старой больницы, было рядом, когда стояла в душе. Возникало в прозрачном облаке пара от горячей вонючей больничной воды.

Почему он не отвечает? Не может быть, что не хочет. Даже если все правда. Даже если он счастлив и занят, и успешен, и знаменит. Почему? Не может быть, так жестоко. В это нельзя поверить. Может, он забыл ее? Может быть. Вполне может. Но даже тогда. Просто из сочувствия. Как так? Ведь Люба отправляет письма. Конечно, отправляет! Она не могла так с ней поступить. Люба – огромная душа. Люба не обманет. Тогда как? Каждый день – в облаке серых бессмысленных тревожных вопросов, на которые, возможно, никогда уже не будет ответа. Мне бы интернет! Где же взять интернет? Социальные сети помогут. Во Всемирной паутине не бывает секретов. Щеки начинали гореть красными пятнами волнения, возбуждения и страха. Она не могла. Не хотела увидеть еще раз. Блондинка, девочка, собака. Все смешалось. Голова! Эй, голова, не выключайся. Совсем трудно с такой головой.
***
Гарий смотрел в окно. Третий час подряд. Мимо проходило хмурое, бессмысленное, дежурное утро. Кофе остывал в руках. Глаза слезились от напряжения и катастрофического отсутствия сна. Он не замечал. Все смотрел и смотрел на первый снег. Как быстро. Как тупо и безвозвратно быстро.

Шла третья неделя после отмены выставки. Бесконечная неделя грязного грандиозного скандала. Конечно, его имя и раньше связывали с разными историями. В богемных кругах Гарий слыл завидным проходимцем, что, конечно, было не так, но богеме нет никакого дела до истины. Он болезненно поморщился, вспоминая отвратительно-пошлые заголовки дешевых газет. «Бл… су… Любители дерьма! Кто мог? Отправить такую х…журналистам?» – он выругался громко и грязно. Делал это с удовольствием третью неделю подряд. Луша – у бабушки в Риге. Пытался как-то оградить ее от всего, что происходит. Вряд ли это возможно. Рано или поздно придется пойти в школу. Сердце болезненно сжалось. За нее Гарий готов был убить каждого. Сразу насмерть. Драться было не с кем. Неравный бой, победить в котором невозможно. Луша – белоснежная малышка, бусинка, любовь из самого сердца.

Чувство вины усиливало любовь, как реактив, который проявляет действие спокойного до встречи с ним вещества. Вина. Тяжелая, глубокая, черная. Как огромная бесконечная дыра, затягивающая с головой. Раньше она приходила только по ночам, когда сумерки повисали над холодным неуютным городом. Потом стала приходить и днем. Прямо в офис, во время работы. Он растерянно перебирал четки на переговорах по поводу выставки. Прекрасно-гениальный Гарий мог позволить себе все: даже перебирать четки на совещаниях с денежными инвесторами в темно-синих костюмах Hugo Boss. Красные ботинки магнетически притягивали взгляды. Он перебирал четки, а дыра надвигалась, затягивала, поглощала. Становилось трудно дышать. Приходилось звучно-демонстративно кашлять и просить воды у тонкой, как ниточка, секретарши Марины. Марина упрямо сжимала губы в еще более тонкую ниточку, произносила дежурно-холодным голосом: «Конечно, Гарий Александрович, одну минуточку». И убегала за водой, оставляя всех наедине с попытками подавить приступы тошнотворно-накатывающего смеха от нелепого до боли словосочетания: «Гарий Александрович». Он стандартно-очаровательно улыбался: «Да. Такое вот нелепое имя. Скажем спасибо моей маме». Женщины и даже мужчины впивались глазами в его рот. Вернее, начинали неотрывно-упрямо наблюдать за каждым его словом, чтобы не пропустить уродливо-пугающих изгибов шрама в углу идеального рта. Гарий замолкал. Его раздражало это пристальное внимание. Хотелось уйти куда-то навсегда. Зашиться в теплое, одинокое, до боли родное место. Или поглотиться уже, наконец, черной дырой до самого конца. Сопротивляться больше не было сил. Он превратился в автомат по переработке входящей информации. Информация попадала в металлическое окошко где-то там в районе лица, звеняще перекатывалась в мозг по металлическим тоненьким канальцам. В мозгу вступала во взаимодействие с хранилищем данных, превращалась в решение и вытекала обратно через то же металлическое окошко. Странное дело: она больше никак не касалась сердца. Сердце билось, оно грело, но больше никак не было связано с головой. Исключительно с черной дырой. Пытаясь выжить и не поглотиться полностью.
Он больше не писал. Работал, что-то делал, деньги были. Но картины выставлялись только прежние. Автомат по переработке информации не может выдавать картины. Так устроено металлическое окошко. Через холодный металл никак не перельется расплавленная лава. Черная, бесконечная дырища вины. Отдельная вселенная. Поглощала его вместе с талантом, любовью, теплом и живым, еще горячим сердцем. Одна мысль неотступно сверлила висок: «Как я мог пропустить? Почему не видел? Ничего нельзя вернуть. Какая-то очень тяжелая справедливость».
Еще этот скандал. Хотя почти все равно. На деньги плевать, сама суть – давно не греет. Но кто же мог? «Су… Бл…»
***
Наконец она добралась до интернета. Очаровала одного из посетителей. Брата толстой и самой буйной Маньки. Брат был тоже слегка странный. Но точно очень добрый. Это она поняла сразу. Когда в жизни тебе остается не так уж много, почему-то очень остро начинаешь чувствовать доброту. Самым верхним позвонком. Тем, что находится у основания шеи. Она схватила телефон и дрожащими пальцами начала судорожно пытаться ввести пароль. «Не подходит! Черт! Не подходит! Голова моя. Ничего не помню. Соберись. Он не мог его сменить». Да! Есть. Главное, не забыть текст. Она писала его в своем сердце долгие три месяца больничной жизни.

«…Лучше Гарика никого нет. Он определенно самый талантливый и свободный из всех, кого я встречала в жизни. Да так ли много их было в самом деле?.. С ним я забыла все: безопасность, скуку, дату своего рождения. Так бывает. Приходит человек и выворачивает твой мир наизнанку, как старый поношенный свитер. И вот ты уже не видишь катышки и следы от давно разлитого киселя на левом рукаве. Свитер такой чистый. Такой нарядный. Совсем как новый. А кисель и катышки остаются глубоко внутри, только для тебя, прижатые к коже и согретые теплом собственного тела. И вот ты живешь все время недостаточно нарядный. Да еще и кисель, и катышки. Ты-то ведь знаешь, что они есть, хотя снаружи совсем незаметно. Становится невыносимо от недостаточной твоей белизны и пушистости. А он идеален. Он все лучше. Все прекраснее. И вот уже другие женщины в розовых пушистых свитерах напирают, становятся в очередь, дышат тебе в затылок. Вроде все хорошо. Он все так же внимателен и все так же хочет каждый день. Но ночью. Ночью, когда он засыпает и холодный ветер безумствует над городом, ты просто физически ощущаешь их дыхание. Этих женщин. Они стоят в очереди. Напирают. Заполняют всю комнату. Приближаются к кровати. Продираются к нему со всех сторон, тянут обнаженные тонкие руки. И вот уже кто-то обвивает его шею, приближается к шраму и начинает жадно лизать языком. Ты кричишь. От ужаса и боли. От страха, что посторонние проникли в самую теплую, самую сокровенную твою часть. И он просыпается. Вскакивает, как ошпаренный. Опять неловко. И ты чувствуешь, что больше не контролируешь свою жизнь. Свой мир. Он смешался с очередью. С этими бесконечными женщинами в розовых, нежно-голубых, идеально-пушистых свитерах.

Я любила. Служила. Сама так выбрала. Он убил все. Меня. Все лучшее. И только она. Эта белая, красивая, странная женщина. Осталась жить. Как ни в чем не бывало. Он бил меня. Нас. Тех, кто любит и всегда был предан. Да разве это все важно? Вы поклоняетесь жестокому человеку. Как можете покупать его картины? Это – грязь. Жестокая боль. Почему в нашем государстве можно все, но только тем, кто знаменит и богат?.. Им все прощается? Кто защитит нас, женщин, стоящих за спинами гениев в бесконечной очереди из почитателей, любовниц, поклонников, критиков? Кому нужны мы? Кому дело до нас? Вы несете домой куски его дерьма, крови и адской жестокости»…

Еще много всего. Гарий хотел бы забыть этот текст. Невозможно. Навсегда записался в области груди. Под левой лопаткой. Скандал. Грязь. Не это отзывалось болью. Ей плохо. Хуже. Она не вернется. Никогда. Очень жестокое слово. Никогда не сольется больше в одну прекрасную женщину, которую он любил. И любит. Так и останется навсегда брюнеткой, отделившейся от собственной блондинистой души. Не узнающей собственную дочь. Истинно принимающей только то, что он убил ее. Видимо, действительно убил. И с этим теперь жить.

Жить.

Гарик тяжело вздохнул и обновил статус в сетях: «Очень жаль, но я продаю наш чудесный дом. В нем я задумал и написал свои лучшие картины. Сделала первые шаги наша дочь. Там мы были счастливы. Пусть теперь в нем будет счастлива другая семья. Тяжелое решение. Какая-то часть меня навсегда останется здесь».

Светлая часть.