Странно. Только сейчас, после тридцати, вспомнила, что в восьмом классе начала писать стихи. Это была поэма про маму. Очень длинная. На шести страницах. Я исписала их убористо. До сих пор помню, как пахли чернила на листах в мелкую ученическую клетку. Бумага не очень качественная. Через нее просвечивались маленькие крупинки плохо переработанных опилок. Писала и писала, закрывшись в своей комнате. Несколько дней. Сердце сжималось блаженно от одной только фантазии, как обрадуется мама. Хотелось удивить. Хоть как-то расколоть лед материнского сердца, переданный по наследству. Чуда не случилось. Краснея и почти плача от смущения и чувств, зачитала маме творение. Не помню, что она сказала. Правда. Даже очень напрягая память, никак не могу вспомнить. Видимо, это было так больно, что детская психика вытеснила воспоминание из гибко-адаптивного психического тела. Именно в тот момент в груди образовалась дыра. Глубокая. Зияющая. Открытая. И холодная. Дальше понеслось. Меня демонстрировали в актовом зале. На литературных смотрах и конкурсах города. И даже выдали пару грамот. Пригласили на радио. Я была совершенно одна в странном помещении среди блестящих рычажков и кнопочек. Очень страшно. Белая накрахмаленная рубашка часто вздымалась на груди. Равнодушная, белесая, красивая ведущая вопрошала накрашенным ртом: «Как же вы это написали? Ведь вряд ли переживали такие чувства в вашем возрасте». Я не знала, что ответить. Просто заплакала. Потому что не разбиралась, какой мой возраст и какие чувства положено в нем переживать. Просто болело слева. Просто хотелось тепла. И чтобы папа снова взял за руку и отвел меня в библиотеку, где пахло старыми книгами и можно было никуда не торопиться. Это было наше время. Бродили среди книг, молча смотрели на изорванные кое-где страницы. Старенькая библиотекарь, смерив меня голубым прозрачным взглядом через золоченые очки, как всегда скажет: «У нас скоро книг не хватит. Теперь послезавтра?» Довольно кивну. Будем идти по заснеженным улицам. Папа несет книги. Снег падает на его темно-серое грубое пальто. Такое удовольствие был этот путь домой с книгами. Можно было идти бесконечно.

С годами боль слева усилилась. Когда учитель по литературе спросила: «Экономический? Но ты же пишешь». – «Я решила. Точно».

Ни одной строчки почти шестнадцать лет.

Три года терапии, чтобы из-под стыда достать хоть что-то. И понеслось. Не могла остановиться. Писала в поезде, в самолете, в очередях, ночью между кормлениями ребенка. На совещаниях. В пробках. Очень долго стыдилась показать хоть кому-то. Даже самым близким. Это очень страшно. Как прыгнуть с обрыва без страховки. Даже страшнее. Сердце замирает. Делает сто тридцать три круга, пока кто-то читает текст. Потому что это не текст. Это – кусок живой плоти. Такое оторванное маленькое сердце, которое кому-то подали на блюде. А вдруг не вкусно?

Потом наступает всеобщее расслабление. Как если ты понимаешь, что есть рука, есть нога, а есть ЭТО. И оно совсем не обязательно должно кому-то нравиться. Как не обязательно всем нравятся мои руки и ноги. Кому-то на них попросту наплевать. И это совершеннейшая норма. Как и то, что я больше не могу этого не делать. Когда спрашивают с издевкой и прищуром: «Ну, и зачем ты это пишешь? Мечтаешь стать писателем?» Я ухожу. Просто закрываю дверь. Навсегда. Потому что лучше изменить мнению и ожиданиям тысяч людей, чем однажды изменить себе.

Ведь оно там есть. Никуда не уходит. Просто некуда уходить. Пришло с тобой. С тобой и уйдет.

Нравится кому-то или нет.